Унесённые ветром

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Унесённые ветром » Литература » Маленькая литература (рассказы)


Маленькая литература (рассказы)

Сообщений 41 страница 50 из 83

41

ВИКТОРИЯ РАЙХЕР
Две с половиной недели я ждала этой пятницы. Потому что в эту пятницу мне не надо будет вставать. Никуда.

День, в который я не планирую никуда вставать, является для меня чем-то вроде Святого Грааля: я готова подолгу терпеть его чисто теоретическую вероятность. Главное – знать, что где-то там, за туманными горизонтами нашей упоительно интересной жизни, он существует. Он иногда бывает. Он придет. Он пришел. Накануне, учитывая райские перспективы, отбой был дан в районе пяти утра. Без десяти семь я встала собрать Мусю в школу.

С небрежной щедростью богатого человека заплела ей две французские косички (в обычные дни меня хватает максимум на конский хвост), сделала дежурные бутерброды, поцеловала обаятельное дитя в макушку и помахала вслед. Меня ждала двуспальная кровать, огромное одеяло, удобная подушка, теплый спящий муж и домашняя тишина. За окном негромко щебетали птицы. Я нырнула в постель, с головой закуталась в одеяло и заткнула ухо краешком Диминого плеча. Светлые волны поплыли перед глазами и огромное, теплое, нежное нечто потянуло меня туда, где никто, никого, никуда, никогда, нигде…

***

Телефон звонил подряд минуты три. Я просто отказывалась верить, что он существует. Потом поняла, что дешевле будет ответить, чем поверить. Мой голос остался во сне, поэтому в трубке раздался хриплый стон.

— Ы?

— Мама, мама! – взволнованно запричитала трубка.

– Мама, я ОЧЕНЬ тебя прошу!

В обычном виде я на такие пассажи отвечаю чем-нибудь вроде «тебя выгнали из школа за наркотики?» (ребенку семь с половиной лет). Но я не была в обычном виде. Я вообще не была.

— Ы?

— Мама, ну я тебя ОЧЕНЬ прошу! Ну пожалуйста, мама!

Я поняла, что придется на минуту сосредоточиться, иначе это не кончится никогда.

— Муся. Чего. Ты. Хочешь.

— У нас сегодня день семьи все пришли в школу с родителями а я без родителей мама пожалуйста я очень очень очень тебя прошу прийти скорее в школу!!! Прийти. Скорее. В школу.

— Муся, об этом не может быть и речи. Я сплю. Муся, я никуда не пойду!

Слабину дала, слабину. Обращаясь к человеку по имени, поневоле втягиваешь его в диалог. Нужно было поставить автоответчик «я никуда не пойду», и пусть сам включается.

— Ну мамочка, пожалуйста, мне так нужно, чтобы ты пришла, здесь все с родителями, а я одна, и тебя тут нет… Всю свою долгую и бесконечно счастливую жизнь я мечтала рано утром в пятницу встать и пойти на день семьи. В школу.

— Муся!

— Мама… Голос по-прежнему не звучал.

— Хорошо. Я приду через пятнадцать минут. Но учти – у меня будет очень плохое настроение, я буду спать на ходу, и меня всё будет раздражать. Сильно.

— Конечно, мамочка! – нежно сказала трубка. И я подумала, что, по крайней мере, ребенка мы воспитали правильно.

Школа встретила меня веселой музыкой, пустыми коридорами и Мусей, от нетерпения прыгающей в дверях.

— Ура! – она кинулась ко мне с такой страстью, будто мы не виделись неделю. – Пойдем быстрее, все уже поют!

Я знаю довольно мало людей, согласных петь с утра, я знаю еще меньше людей, согласных петь с утра в компании других людей, а уж таких, кто делал бы это по собственному желанию, я совсем никого не знаю.

— Я не буду петь.

В моем голосе не было железа. В моем голосе был бетон. Ребенок успокаивающе погладил меня по рукаву.

Мы зашли в класс, где за маленькие столы было втиснуто некоторое количество взрослых. Рядом с ними, под столами и на столах, сидели дети.

Диспозиция меня заинтересовала. В двух первых рядах расположились молодые израильские родители со свежими лицами людей, которым ничего не стоит в пятницу с утра смотаться в школу. Они нестройно, но старательно пели что-то типа «Голубого вагона», который бежит-качается на иврите.

Дети подпевали. Кое-кто даже постукивал сандалией об пол.

На «камчатке», сбившись в печальную группу, сидели совсем другие люди. Мы узнаем друг друга по выражению лиц, возникающему у нас при первых звуках аккордеона. При первом взмахе дирижерской палочки в руках человека, на шее которого нам мерещится красный галстук. При стуке каблуков, встающих в строй. Андрей с пониманием посмотрел на меня и жестом предложил выйти покурить. Соблазн был велик, но я все-таки отказалась. Андрей пожал плечами и увел курить Свету с Олегом. Катя, оставшись одна, тихонько открыла под партой какую-то книгу. Я привалилась к стене и закрыла глаза.

К счастью, пение хором продлилось недолго. Видимо, оно и нужно-то было для того, чтобы пришедшие пораньше (хм) дождались тех, кто… В общем, меня. Меня дождались и можно было переходить к основной программе. Пробившись сквозь толпу энтузиастов к листу с расписанием Дня Семьи, я ознакомилась с перспективами.

Идея была в том, что все родители, взяв с собой детей, выбирали вид занятий и разбредались по группам. На выбор предлагался театральный кружок, хор, кружок народного танца, занятия студии мелодекламации, коллективный разбор недельной главы из Торы и еще что-то в том же роде. Я бы пошла на лепку (в детском садике, куда ходила Муся, до сих пор стоит сделанный мной как-то с утра подсвечник в виде змея с восемью разинутыми пастями), но лепка не предлагалась. Стало тоскливо.

— Муся, — спросила я без особой надежды. – А есть тут место, где можно просто тихо посидеть?

Я лично знаю такое место. Я в нем живу. И с удовольствием удалилась бы туда, забрав с собой своего ребенка. А ребенок жаждал коллектива. И как ему объяснить, что люди, с детства ушибленные этим самым коллективом, плохо воспринимают приглашение спеть хором утром в выходной?

Но не зря я воспитываю в клиенте убежденность, что из любого положения всегда найдется выход.

— Вот! – Муся радостно ткнула пальцем в малозаметный пункт программы. – Пойдем сюда!

Я всмотрелась. «Родители рассказывают детям о том, как они учились в школе». Хм. А это, пожалуй, мысль.

В комнате, куда мы пришли, было тихо. У входа сидел седоватый израильтянин с длиннющей бородой и маленьким сыном, который (я это знала) был у него младшим – девятым. Рядом с ними расположилась приятная англичанка средних лет, в строгом костюме и светлой шляпке с цветами. Дальше небрежно сидела красавица-француженка с копной волос пшеничного цвета и близоруким прищуром. На нее посматривал суховатый израильский папа классического вида – узкое лицо, темные глаза, интеллигентный профиль и точно такой же сын, только светловолосый. Облокотившись на один из стульев, стояло что-то кудрявое и такое сонное, что я сразу ощутила к нему симпатию. Круг замыкала Мусина учительница Лиора – немолодая, в светлом платке и просторном синем платье. Лиора от природы отличается смуглой кожей и столько времени проводит на солнце, что стала совсем коричневой. «Как хорошо, что вы пришли», — сказала она, придвигая свободный стул.

Надо сказать, что у Муси довольно своеобразная школа. Наше знакомство возникло два года назад, когда я пришла туда в первый раз и с интересом читала свод Школьных Правил, висевших на стене.

Первое правило гласило: «Запрещается ходить по крышам школы». Я украдкой посмотрела на эти крыши. Мысль по ним походить возникала как-то сама собой. Тот, кто сочинял правила, явно тоже про это думал.

Школа стоит на зеленой лужайке среди травы, качелей, песочниц и павлинов (рядом живой уголок). Элегически блеют козы, мимо окон время от времени цокают кони (конюшня неподалеку), а директор школы – отличная, кстати, директор – со спины похожа на ученицу шестого класса, а с лица на ученицу десятого, и от постоянных «ой, извините, а я подумал…» ее не спасает даже то, что школа – начальная.

Когда у Муси болит живот, одолевает плохое настроение или ей просто грустно, она звонит мне из школьной канцелярии и жалуется на жизнь. Если бы я, в своей английской школе города Москвы, попыталась во время урока позвонить из канцелярии маме с целью сказать печальным тоном «я очень-очень по тебе скучаю» — я даже не могу предположить, что бы было, потому что такая мысль просто не пришла бы мне в голову. Когда Муся кашляет, учительница готовит ей чай – и не только ей, конечно, любому ученику. А когда кашляет учительница, то чай ей готовят дети.

Уровень образования в этой школе, скажем так, неидеален (хотя вот в этом году вроде принимаются какие-то меры), поэтому в академическом плане мы третируем ребенка сами. Но атмосфера, зелень, павлины, маленькие классы, картинки на стенах, все это так кардинально отличается от гулких казематов нашего детства, что я радостно завидую Мусе. Впрочем, в детстве мы принимаем любую жизнь как данность и только потом начинаем задумываться, насколько распространенной и ультимативной эта данность, собственно говоря, была. Поэтому, мне кажется, в Мусиной школе и придумали тот урок.

***

— Я учился в строгой религиозной гимназии в Хайфе, — седобородый Иегуда покачивал сына на колене. – Классы были небольшие, а правила – железные. Если мы не делали уроков, нас наказывали.

— Как наказывали? – полюбопытствовал кто-то из детей.

— Физически. Били линейкой по рукам. Школа делилась на две половины, женскую и мужскую. Девочки учились в левом крыле небольшого здания, а мальчики – в правом. Если кто-то из мальчиков приходил без талита или забывал дома кипу, его объявляли девочкой и посылали на целый день стоять в углу на женскую половину. И называли женским именем целый день. Если тебя зовут Ариэль – то Ариэла, если Рон – то Рона.

— А если Давид?

— То Давида. Просто приделывали к имени «а» и так называли – все, и учителя, и ученики. Лучше уж было не приготовить уроки и получить по рукам линейкой, чем стоять перед девочками, которые еще и хихикали над тобой.

Девочки захихикали. Светловолосый пацан поджал худые губы. Иегуда погладил сына по голове.

— Теперь такого уже не бывает. Мы тогда знали, что школа – это такое место, где не будешь спорить. Будешь учиться, а если будешь учиться плохо, получишь линейкой. И дома жаловаться бесполезно, отец еще и добавит, если что.

— А моя учительница французского языка, — живо подхватила француженка Элизабет, — когда ты делал ошибку по правописанию, выбрасывала тетрадь в окно. Мы учились на третьем этаже, и нам давалось три минуты, чтобы найти тетрадь и принести обратно. Если ты не укладывался во время, тетрадь летела снова и у тебя было еще три минуты. Не уложился в третий раз – можешь гулять до конца уроков, а завтра придешь с родителями.

— Это помогало учиться правописанию? – поинтересовался Иегуда.

Элизабет засмеялась.

— Это помогало учиться бегать. К шестому классу любая девочка могла за полминуты сгонять туда-обратно с любого этажа.

Муся посмотрела на меня округлившимися глазами:

— Мама! А десятый этаж в этой школе был?

— Нет, школа была четырехэтажная, — откликнулась Элизабет. – Старое здание и в нем огромные коридоры. У меня были длинные-длинные волосы, мама завязывала их в два хвоста. Когда я плохо себя вела – а я довольно часто плохо себя вела — математичка мадам Паскаль хватала меня за один из моих двух хвостов, тянула вниз, чтобы я сгибалась, и в таком виде тащила по коридору. А один раз я пришла на математику и обнаружила у себя на парте нарисованную свастику. Чуть не задохнулась от удивления.

Родившийся в Израиле Иегуда переспросил:

— Почему от удивления?

Элизабет поправила волосы и строго посмотрела на него.

— Я училась в Париже в очень старой христианской школе. Традиции, история, устав. Во время второй мировой войны наша школа спасала еврейских детей. Учитель садился за кафедру и вел урок, а вокруг него, тесно-тесно, придвинувшись практически вплотную к учителю и друг к другу, сидели дети. Когда нацисты входили в классы в поисках еврейских учеников, они осматривали ровно-светлоглазые лица, задавали вопросы и видели, что в классе нет ни одного еврейского ребенка. А еврейские дети в это время тихо-тихо лежали под кафедрой, у учительских ног, скрытые сидящими учениками. После создания государства Израиль в школу приезжал новый израильский министр образования, благодарить. Документ с благодарностью от Израиля все мое детство висел в школьном коридоре. Я знала, что я еврейка, да никто этого и не скрывал, никого это особо не волновало. Когда все молились, нам – нескольким детям другого вероисповедания – было разрешено стоять и просто слушать, не читая молитвы. К этому все привыкли. И вдруг свастика? На парте?

Мадам Паскаль отменила урок и долго допытывалась, кто это сделал. Наконец, встал один мальчик и сказал, что это он. Мадам Паскаль приказала мальчику извиниться, мальчик сказал, что извиняться не будет, мадам Паскаль выгнала его из класса и велела придти к директору с родителями. Туда же позвали и меня. Директор долго говорила о том, что во время войны учителя и ученики жизнью рисковали ради того, чтобы сегодня евреи могли учиться в нашей школе, и потребовала, чтобы мальчик извинился передо мной. Или, если он не в состоянии это сделать, чтобы передо мной извинились его родители. А его отец, грузный и важный мужчина, встал и сказал:

— Мой сын не станет просить прощения перед еврейской тварью.

Элизабет замолкла, щурясь, и непонятно было, с каким ощущением она вспоминает эту сцену.

— Он извинился? – не выдержал кто-то из детей.

— Нет, — покачала головой Элизабет. – Никто так и не извинился и мальчика выгнали из школы. А мадам Паскаль еще шесть лет таскала меня за волосы по коридору.

— А нашу классную даму звали миссис Саймон, — вступила англичанка Мириам. – И каждое утро мы должны были ее приветствовать хором: «Гуд морнинг, миссис Саймон!». Хор должен был быть обязательно стройным, иначе нельзя. После уроков, тоже хором: «Гуд бай, миссис Саймон!». Больше всего на свете я боялась нарушить какое-нибудь правило. Этих правил было много и все железно соблюдались. Идя в школу, мы надевали костюмы с жилетками, галстучками и юбками в складку, а на голову – шляпку. Шляпку нужно было с левой стороны сдвигать на два сантиметра вниз. Каждое утро была линейка. Во время большой перемены девочки ходили парами по кругу. Каждый день назначалась дежурная, которая аккуратно поливала цветы. А один раз я совершила страшное преступление, нарушила одно из школьных правил. Мне очень не хотелось его нарушать, я плакала от ужаса. К счастью, никто не заметил – а то не знаю, что со мной бы было. Я бы, наверное, умерла.

— Господи, что ты сделала? – с большим интересом спросила Элизабет.

Мириам улыбнулась застенчивой улыбкой.

— Я зашла на спортивную площадку без кроссовок.

— А что… что…. – по тону маленькой Яэли слышно, что она предполагает самое худшее, — ЧТО случилось с твоими кроссовками?

В классе повисла напряженная тишина. Мириам покраснела.

— Я забыла кроссовки дома.

Элизабет, пожалуй, одержала среди нас победу по количеству школьных преступлений. Она, например, регулярно прогуливала уроки.

— Вот рисование. Это же издевательство какое-то: рисование! Поставили бы его посреди недели, никто бы и не заметил. Нет, надо было обязательно сделать его восьмым уроком в пятницу. Восьмым! А суббота и воскресенье – выходные. Перед рисованием была физкультура, нас водили в парк и там мы бегали вокруг пруда. Естественно, ни один нормальный человек не шел после этого на рисование. Мы шли есть мороженое на ту сторону пруда и сидели там ровно час – чтобы вовремя придти домой с уроков. И вот я прихожу, такая вся принцесса, отучилась. А мне навстречу отец начинает кричать еще до того, как я переступлю порог. За этот час учительница рисования успевала обзвонить всех родителей.

— А вас наказывали? – детей интересует практическая сторона.

— О! – неожиданно становится слышнее французский акцент Элизабет. – Нас наказывали, да. Нас заставляли приходить в субботу, сидеть за партами и ничего не делать. Это было невыносимо: сидеть и ничего не делать. Суббота, у людей выходной, за окном солнце, и полкласса сидит. Отсиживает за урок рисования.

Я не выдержала.

— А на следующей неделе? Собственно, ответ был очевиден.

— А на следующей неделе, — Элизабет кивнула, — мы, разумеется, снова прогуливали рисование.

Муся наклонилась к моему уху и спросила свистящим шепотом:

— Мама! А зачем?

Гилад в четыре года уже умел читать. К первому классу увлекся серьезной литературой.

— Учительница входила в класс, смотрела на мое скучающее лицо и говорила: «Ты уже все знаешь, иди в библиотеку». И я шел в библиотеку. Мои одноклассники читали «Мама мыла Милу, мыла было мало», а я глотал то, что стояло на полках с пометкой «старшие классы». Чтобы было удобней дотягиваться до этих полок, библиотекарь дал мне стремянку. А на переменах одноклассники, конечно, меня дразнили. Но мне везло — у меня хотя бы не было очков, поэтому их не разбивали. Моему другу Авиву били очки примерно раз в неделю. У нас была не очень хорошая школа, и мама Авива в конце концов решила, что перевести его в частную будет дешевле, чем раз в неделю делать новые очки.

— Я тоже носила очки! – проснулась кудрявая Рика. – А еще я все время опаздывала. Всегда, каждый день. Поэтому я не знаю, была у нас в школе утренняя линейка или нет. Я приходила минут через десять после звонка и шла напрямую к директору. Там получала нагоняй, стояла в коридоре до конца первого урока, а на второй заходила в класс.

Очередь рассказывать дошла до смуглой учительницы Лиоры, в которой меня давно изумляет какой-то нереальный уровень спокойствия. Ни разу не слышала, чтобы Лиора кричала. По-моему, нет такой вещи, которая бы вывела ее из себя.

— Я училась в Кирьят-Яме, маленьком приморском городке. И так получилось, что в старой школе не хватило места для первых классов – детей стало больше, они перестали помещаться. Поэтому нам сняли виллу на берегу. Красивые комнаты с высокими окнами, три учительницы и три первых класса, в каждом по десять учеников. А половина обучения проходила на море. Мы приходили в школу и каждое утро, в любую погоду, шли на побережье. Биологию, географию, природоведенье, даже математику — всё изучали там. Считали ракушки, выкладывали уравнения на песке, рисовали рыбок. В классах тоже занимались, но меньше. Хотя писать нас все-таки учили чернилами по бумаге, а не вилами по воде, — Лиора смеется.

В моей московской школе было пять этажей и двадцать классов – две параллели с первого по десятый, «А» и «Б». Каждое утро по направлению к серому зданию тек непрерывный поток детей. На входе стояли дежурные, а у подъема на лестницу – учителя и часто сама директор. Они проверяли сменную обувь. У меня этой сменной обуви регулярно не было, я забывала ее в трамвае. Очень страшно было идти в сапогах мимо директора школы. Я хорошо училась, поэтому меня особо не ругали, но страшно было все равно. Во время уроков в коридорах стояла мертвая тишина – ни одного человека, слышно, если муха пролетит. В Мусиной школе в роли мухи регулярно выступают особо активные мальчики, летающие по коридорам – их выпускают из класса побегать, чтобы не уставали сидеть подолгу и не начинали мешать остальным. Лиора учит наших детей вставать при входе учителя в класс, хотя в Израиле это не принято. Но Лиора считает, что оно дисциплинирует и в принципе хорошо.

В моей московской школе за шепот на уроках выгоняли из класса. Правда, мы все равно шептались. И Муся шепчется с подружками, мои гены. Но чтобы у них кого-то выгнали из класса, надо, по-моему, как минимум поджечь свой стул (да и то, будешь тушить, а не стыдиться в коридоре). И я не знаю, что лучше – воспитывать в детях дух свободы или дух противоречия. В Мусе воспитывают первое, в нас воспитали второе. Я часто благодарна моему духу противоречия. Элизабет, судя по всему, тоже. Но линейкой по пальцам – это, пожалуй, слишком.

— Кто-нибудь из детей хочет что-то сказать? – спросила Лиора в конце урока. Муся подумала и подняла руку.

— Я хочу вам пожелать, — сказала она, — чтобы если у вас в жизни еще раз случится школа, она была получше.

***

А на перемене девчонки потащили меня прыгать с ними в классики. Правила я усваивала на ходу. Слушайте. Они прыгают совсем не так, как мы.

42

из ЖЖ  Елены Михалковой..
Про вещи

Лето
Заговорили в дружеском журнале про футболки с надписями, и я вспомнила две удивительные вещи, которые были у меня.

Первая - как раз футболка. Темно-синяя, чертовски удобная, на которой белыми буквами было написано "КТО СКАЗАЛ МЯУ?"

Ходить в этой футболке оказалось невозможно. Рядом со мной начинали мяукать абсолютно все. Мяукал солидный мужчина в лифте, которого я видела впервые в жизни. Застенчиво мяукала молодая продавщица, выдавая мне булочку с кофе. Когда мяукнул начальник в промежутке между распоряжениями, я решила, что у меня едет крыша. Мяукал он отрывисто, почти не разжимая губ. За те две недели, что я пыталась носить футболку, я услышала столько разнообразного мяуканья, сколько не слышала от всех близживущих котов за всю жизнь. Самое интересное, что общаться со мной никто из мяукающих не рвался. Мяукнуть и свалить в голубую даль, оставив меня с круглыми глазами – им этого было достаточно.

Я в этой футболке как личность вообще не существовала. Мы с футболкой составляли единое целое, некий вброс в окружающее пространство, короткий приказ или просто снятие блокировки, я так и не разобралась.

Надо добавить, что много позже, когда футболка была прочно переведена в разряд домашних, меня осенила хорошая идея. Я попросила приятеля надеть ее и пройти по моему обычному маршруту. Увы, этот план не увенчался успехом, поскольку едва приятель влез в футболку, она треснула сбоку по шву. Я так и не узнала, работала ли она сама по себе или только в паре со мной.

Второй удивительной вещью в моей жизни был зимний шерстяной сарафан-балахон фасона "сиротка Хася". Без всяких надписей. Монашеское одеяние, грубое, длинное, теплое - идеальная одежда-невидимка. Я убирала волосы в учительский пучок стиля "отговорила роща золотая", влезала в сарафан и отправлялась по делам.

Через две недели
я повесила его в шкаф и задвинула дубленкой, чтобы больше никогда не доставать. Этот мешок из-под картошки излучал феромоны. Не знаю, как он это делал, я тут была ни при чем, но со мной заговаривали мужчины на заправке, в магазине, в отделе кошачьего корма, в очереди к стоматологу, на остановке и на выходе из туалета в торговом центре. Я пугалась и била копытом, я не понимала, что происходит: меня вообще не должны были видеть, я отлично умею становиться роднёй серым мышам, я хотела слушать и наблюдать, а не шарахаться от заигрываний и объяснять, почему нет.

Апофеозом сарафана стало родительское собрание, после которого за сарафаном (со мной внутри) пошел чужой папа, а за ним погналась жена, которую он забыл возле учительницы. Я поняла, что еще немного - и "Шура, ваши рыжие кудри примелькаются и вас начнут бить".
Наученная предыдущим опытом, я предложила мужу надеть сарафан и пройтись по улице неспешным шагом. У меня теплилось предположение, что даже суровая мужская рожа, торчащая над сарафаном, не остановит желающих познакомиться, ибо они реагировали не на содержимое, а на оболочку. Разумеется, супруг забраковал эту блестящую идею, о чем я до сих пор жалею.

А, еще был американский свитер, но о нем как-нибудь в другой раз.

43

Из новых беспринЦЫпных историй Александра Цыпкина

.
Мышки по норкам

Иногда нам всем нужна последняя капля. Познакомился я в двухтысячных с человеком по имени Артур. Интересное было у него занятие, я бы даже сказал занятость: интервьюирование, отбор, обучение, прием на работу, разработка программы мотивации и системы оплаты труда, ну и увольнение. Да, вы угадали. Артур занимался кадрами. Если точнее, он был сутенером.

В Петербурге, особенно в тучные годы, проходило много конференций и форумов. Эти прекрасные события обеспечивали хлебом с напитками значительное количество горожан и гостей Северной столицы. А уж какой праздник происходил в душе девушек, не готовых работать в борделе, но стремящихся тем не менее как-то монетизировать хорошую генетику, и описать сложно.

Ведь это какие мужчины со всей страны приезжают!

4У-самцы: Ухоженные, Упитанные, Умные, Успешные. В России и бесплатно с такими переспать не зазорно, а уж за деньги — так просто святая обязанность. И лицо в каталогах продаж не светишь. Более того, иногда даже не нужно ложиться в постель. Просто походила из угла в угол на вечеринке — и домой, к Бунину с Бродским. Платят меньше, но и угрызения не грызут.

Так вот, Артур в этом подряде отвечал за многое, но главным, как я уже сказал, были кадровые решения. Технология следующая: назначался ресторан, его закрывали, пускали слух о кастинге, девицы приходили, располагались за столиками и пили чай. Со стороны — гламурное такое Иваново. Артур подсаживался к тем, кто проходил его визуальное сито, болтал, выяснял, на что барышни готовы, как у них с головой, и принимал окончательное решение.

Одним октябрем случилась в городе какая-то крупная конференция. И приехала на нее дама-начальница с девушкой-помощницей. Боссше, помогавшей чинушам разумно инвестировать за границей украденное, серьезно за сорок, ассистентке — несерьезно. Прибыли женщины заранее и пошли гулять по городу. Октябрь в Питере такой, что особо не пошляешься, и вскорости они решили согреться. Заходят в ресторан, их спрашивают:

— Вы на конференцию?

— Да.

— Работать?

— Да, а что?

— Тогда проходите.

Женщины переглянулись, но не обратили внимания. Ну мало ли, случайно попали в закрытый для участниц конференции общепит.

А далее случился прелюбопытнейший разговор с Артуром, который в этом кафе как раз оказался по работе.

— Девочки, не возражаете — подсяду, поговорим по душам?

Артур был хорош собою, и возразить ему было сложно. Тем более, по душам неожиданные гости этого кастинга говорили только между собой последнее время.

— Конечно!

— Я Артур.

— Мария и Анна.

— О как. Недолго вы имена выбирали, обычно все Марии хотят стать Анжеликами, а вы вот не паритесь.

— Ну вообще-то родители выбирали, — засмеялась тронутая вниманием мужчины Мария, привыкшая быть Марией Александровной. Хорош был Артур. Эх, хорош. Точнее, так плох, что не устоять.

— Ого! Редко я общаюсь с девушками, которые представляются своими именами.

— Где же вы их таких находите-то, скрытных? Нам стесняться некого.

В голове включившегося Артура проскочило: «Этой точно некого! Москва приехала».

— Побольше бы таких! Первый раз на конференции работаете?

— Да нет, я уже несколько лет по всему миру болтаюсь, а вот Аня, ассистентка моя, первый раз. Пусть хоть отдохнет, конференция — это ж не в кабинете с утра до вечера пахать.

Артур оценил чувство юмора бойкой представительницы старшего поколения, которая, конечно, чуть выбивалась из возрастных рамок, самим же им поставленных, но выглядела настолько лучше, а точнее качественнее абсолютно всех пришедших на этот конкурс красоты и чистоты, что он решил взять ее на борт в любом случае. Тем не менее наличие ассистентки разрывало все шаблоны. Он даже потерял ненадолго бронебойную вальяжность и стал похож на лингвиста в магазине сантехники.

— Ассистентка? Ага… м-м-ммм… То есть вы вдвоем, так сказать, трудитесь?

— Да. Аня всегда со мной. С прошлого места забрала. В моем возрасте как-то без ассистентки уже дурной тон, коллеги засмеют. Да и потом, лишние руки. Столько же чисто технической работы, у меня уже иногда не хватает сил до конца дело довести.

Мария Александровна кокетничала и флиртовала. Этот кислород у женщин нельзя отнимать. Никогда. Никому. Без него женщины… нет, не умирают, они просто начинают дышать углекислым газом — человек привыкает ко всему. А вот Артур понял, что в профессии еще много, чего он не знает, особенно про доведение дела до конца.

— То есть Аня с тобой даже с прошлой работы! Завидная преданность. А если не секрет, что за работа была, как-то мне обычно про тяжелую судьбу приходится слышать. А ты такая жизнерадостная, позитивная, а главное — искренняя!

— Да ладно вам, в моем бизнесе без жизнерадостности никак. Люди верят только счастливым. Я была вице-президентом банка. Но такая тоска и скука, что ушла вот, скажем так, в консалтинг, помогаю в основном госслужащим в решении ряда интимных вопросов. Они же никому не доверяют, а меня давно знают. Мне можно.

Артур разное слышал в жизни и удивить такого эксперта было достаточно сложно, но такой дауншифтинг был радикален даже для него. Бог и дьявол питерских куртизанок раскрыл рот и превратился в мальчугана, попавшего на шоу Копперфильда.

— И… давно ты… занялась решением интимных вопросов государственных служащих?

— Года два, и знаете…

— Можно на ты.

— Ага, спасибо, знаешь, как глоток свежего воздуха! Единственное, конечно, приходится иногда работать психологом. Дел-то у них иногда на пять минут, а вот разговоров — на час. В основном про серую жизнь, жену, детей и любовниц, и что с ними со всеми делать. Скоро буду еще и за психоанализ брать.

Артур никогда не думал о работе проститутки, как о глотке свежего воздуха, но решил, что просто раньше не смотрел на это явление свежим взглядом, надышавшись свежим воздухом. Он даже себя стал как-то особенно уважать. Все-таки воздух людям несет. Свежий.

— Свежий воздух… Это ты так поэтично… А Аня спокойно эту перемену восприняла?..

Мария Александровна продолжила шоу.

— С радостью, да, Ань?

Аня кивнула. Мария Александровна так очевидно блистала и держала внимание красавца Артура, что конкурировать серенькая девушка не решилась. Просто улыбалась. А начальница разошлась:

— Столько новых людей, навыков. Ей же потом цены не будет. Может, хоть замуж ее выдам. Два раза звали уже, но по возрасту не подходили. Богатые, но не настолько старые, долго проживут.

Мария Александровна хохотнула.

— Хотя такими темпами и меня скоро замуж нужно выдавать будет…

Жизнерадостности поубавилось.

— А что так?

Разговор ненадолго вышел из гротеска, и Артур ухватился за соломинку реализма.

— Моя новая работа мужу не очень понравилась. А особенно, что я опять зарабатываю больше, чем он. Если честно, мы в фиктивном разводе.

В голосе была печаль. Не хотела Мария Александровна разводиться. Страх одиночества и привычка. Привычка и страх одиночества. Марии Александровне некому было все это сказать, а тут незнакомец, мужчина, понравился, вырвалось. Как иногда в купе с соседом говоришь о самом сокровенном. Артур одиночество услышал, но решил к нему вернуться позже. В данную секунду его изумляла осведомленность мужа.

— Не ОЧЕНЬ понравилась?

— Ну, говорит, вообще — это мое право, но я часто допоздна работаю, дома не бываю. Еще ему мои клиенты, видите ли, кажутся ворьем. Он с парочкой знаком, так как мы иногда ужинать вместе ходили.

Говоря языком шоу Копперфильда, маленький Артур только что увидел, как дядя Дэвид превратился в Джона Сноу, отрубил головы всем зрителям, изрыгнул огонь и запел «Как упоительны в России вечера», но на хинди.

Он смог только выдавить из себя:

— А ты что?

— Знаешь, муж может запрещать женщине работать с мультипликатором два.

— Это как? Мульти… что?

Аня, которая последнее время стала Марии Александровне сестрой и лучшей подругой во всех ее драмах, знала историю из первых рук и поэтому скучала, удивляясь, правда, неожиданной откровенности скрытной обычно начальницы. Но тут улыбнулась. Теория с мультипликатором два ей очень нравилась. Она решила обязательно найти себе именно такого мужа.

— Ну это если муж готов платить жене в два раза больше, чем жена сама зарабатывает. Тогда имеет право сажать под домашний арест для разведения кактусов. Я его честно спросила. Он не может. Поэтому я работаю. Ну, как могу, так и работаю. А он моих денег не выдержал. Знаешь, мне кажется, он даже из-за этого перестал… Ладно, не важно, извини.

Мария Александровна поняла, что начинает говорить лишнее. Муж и правда перестал с ней спать. Эта метаморфоза поразительным образом совпала с ростом ее благосостояния. Первый раз, когда она сообщила о масштабном повышении своей зарплаты, он чуть ли не нарочито ей не дал, резко бросив: «Не хочу». Ей показалось, что какое-то внутреннее удовлетворение проскользнуло по его лицу в ответ на набухшие от обиды глаза не вовремя ставшей состоятельной тридцатисемилетней женщины. Муж мстил. Потом появилась молодая, бесцветная в остальном, любовница. А Мария Александровна ответить тем же не могла в силу принципов. Ей, конечно, предлагали, но… В итоге муж сказал, что хочет пожить один, но разводиться не спешил. Продолжал мстить.

— Не вынес он моей работы, хотя я честно обо всем ему рассказывала. Ладно, прости, ты же жизнерадостных любишь. Я помню.

Аня слушала и делала выводы: «Мой муж ничего не будет знать о моих деньгах, и вообще, карьеру нужно иметь в рамках разумного, как и внешность. Мышки по норкам. Так надежнее».

Тем временем Артур пытался проанализировать, что пил утром, внимательно посмотрел на пачку сигарет, понюхал кофе и сдался понять этот мир. Ушел в бизнес:

— Ну ладно, давай к делу. То есть я так понял, ты на конференции по полной работать готова, не просто на тусовках постоять. Хотя понятно, конечно, не твой уже вариант.

— К делу… Ну давай… По самой полной, тут же все основные клиенты, два часа плотной работы здесь, и он потом все деньги тебе принесет. Я же с самым ценным работаю, все слабые места знаю у человека, жене такого даже не рассказывают.

— Слушай, ты не обижайся, а вот точно Аню нужно брать сейчас? Ты-то как S-сlass выглядишь, отпарафинена, а она, ну прости, конечно, не очень проходит. Без обид, но руки, прическа, да и вообще, вялая какая-то. Тут все-таки тебя не все знают, народ новый. Может, ты одна справишься? Маш, что скажешь?

Повисла пауза. Аня опунцовела. Мария Александровна приняла эту претензию на свой счет лично, хотя понимала ее полную обоснованность. Как бы она ни заставляла ассистентку начать за собой следить, все упиралось в ее лень и чрезмерную лесть клиентов. Она давала Ане деньги, потом сертификаты на салоны красоты, потом абонементы в фитнес. Аня кое-как привела себя в вид, достойный приемной, но не более.

— Ань, нет, ну правда, из тебя можно принцессу сделать за месяц, вот ты на свою ну… на начальницу посмотри. Не придраться же. Сколько тебе, Маш? 37–38?

— Не важно.

Мария Александровна растаяла внутри, но сдавать свою воспитанницу так легко не собиралась: «А, черт возьми, приятно, конечно, на семь лет ошибся! Это он еще грудь не видел… Ее, правда, никто не видел, э-э-эх…»

Артур продолжал:

— Я понимаю, деньги, время, зал, сиськи вон за десятку, но это же бизнес, и нужно соответствовать. Так что давай без Ани. А тебя я беру, у меня человека три-четыре прямо твои пассажиры, работаем пополам.

— Значит, так. Я не понимаю, что там у тебя за клиенты для меня, я обычно не жалуюсь на низкий спрос, но Аня со мной везде будет. Вообще не понимаю, как это тебя касается. И пятьдесят процентов — это, конечно, ты совсем совесть потерял. За хорошего клиента готова отдать десять процентов с первого платежа. Ну ладно, двадцать. Потом он мой. И еще надо посмотреть, о ком вообще речь. Мы знакомы полчаса.

Ане стало стыдно за то, как она с подругами насмехалась над начальницей и ее несчастьем. Аня тоже не могла простить Марии Александровне ни красоты, ни успеха. А вот в голове Артура поселилось восхищение: «Есть еще женщины в России. Мы их всей страной топим, а они выплывают!»

— Да уж понятно, что ты потом его не отпустишь. Ладно, давай в порядке исключения твои семьдесят процентов. Аню бери, если хочешь, но поверь, она тебе все испортит. Сама потом разгребай. И деньги все с клиентов я получаю заранее, иначе потом вытряси с них чего! Но и еще. Это Питер, тут цены не московские, гости всё же на музеи тратят, душу развивают, на теле потом экономят, ну ты, думаю, в курсе.

Артур приструнил внутреннюю жабу, вспомнил о восхищении и сделал предложение:

— Максимум трешка за ночь, даже за такую, как ты.

Аня сменила красное лицо на пурпурное и решила не ставить чашку назад, чтобы не разбить звуком застывший воздух. Так и сидела, вечно пьющая чай.

Мария Александровна не зря была когда-то вице-президентом банка. Соображала быстро. Краснела редко. Пауза была короткая. Голос стал титановым:

— Я правильно понимаю, что ты решил, что мы проститутки?

Артур тоже не зря занимал свой пост. Более того, он успокоился. Мир все-таки не сошел с ума. Пауза была короткая. Голос стал неоновым.

— А я правильно пониманию, что понимаю неправильно?

— Мы что, на них похожи?

В вопросе слились негодование и любопытство.

— Все похожи, если на кастинг проституток приходят. Ты вокруг посмотри. Ничего не удивляет? Думаешь, в Питере мужчины закончились? Кстати, помощница твоя кастинг не прошла. А ты да. Лучшая в сезоне. Не знаю, обрадует ли это тебя.

Мария Александровна инстинктивно захотела дать Артуру по лицу, но остановилась и посмотрела на ситуацию с другой стороны. Это, пожалуй, основной жизненный навык, который приходит исключительно с возрастом.

— Аня, выйди, подожди меня на улице.

Артур никогда не видел такого моментального испарения человека и задумался о возможности телепортации.

Мария Александровна отличалась способностью убирать из разговора воду. Она задала вопрос.

— Слушай, а ты что, правда считаешь, что я… Ну, что кто-то готов три тысячи… за… ну… а то я уже, по-моему, сама скоро готова буду заплатить, если честно. Муж ушел к какой-то мыши, с клиентами нельзя, в метро не езжу.

— Не три, а пять. Я бы тебя на двушку кинул. Да ты в полном порядке! Я бы сам… Ну, взаимозачетом, чтобы трешку туда-сюда не гонять, раз ты сама готова платить, говоришь. Честное слово, сидел думал, как бы тебя на тест-драйв развести, но понимал, что не проканает. Вот тебе телефон. Я же все-таки лучше, чем мышь твоего мужа. Звони в любое время.

Мария Александровна потеряла в возрасте еще лет пять, уставилась в пустоту, отчетливо понимая, на кого именно она сейчас смотрит. Победила и, уходя, оставила мост не сожженным.

— Я тебе, Артур, позвоню. Позвоню. Взаимозачет же. Без комиссий?

— Без.

Через месяц она развелась. Через полгода вышла замуж.

Спать с Артуром Мария Александровна не стала. Прислала фотку из ЗАГСа с подписью: «Спасибо, Артур».

Артур внутри от этого треснул, что-то сломалось, что-то самое главное для мужчины. Дядя Девид улетел и оставил мальчика одного. Он стал искать такую же. А таких — одна на миллион.

Ведь по норкам мышки.

44

Он же
Царапина

Жил на свете Иван Иванович Шнеерсон. Он был добротным еврейским мужем. «Два Никогда» бесконечно бунтовали в его голове, но победить их не представлялось возможным. Он бы никогда не бросил жену и никогда бы не смог оставаться окончательно верным. Отсюда переживания, расстройства желудка и провалы в расписании. Более того, г-н Шнеерсон входил в тот мужской возраст, когда временных подруг ночей суровых уже бессовестно было бы удерживать только на голом энтузиазме. Ему было около пятидесяти.

Подозрения в том, что он не Ален Делон и тем более не Рон Джереми, посещали его всё чаще, и ощущение несправедливости по отношению к своим любовницам Иван Иванович заливал подарками, но вел в голове невидимый баланс всех этих пожертвований, чтобы всё более-менее поровну. Но у жены всегда был контрольный 51 процент его подарочного бюджета.

Баланс этот видели только сам г-н Шнеерсон и его совесть. Остальные участники данного невидимого документа убили бы его автора, знай что они в нем значатся.

Проведя очередную сверку, Иван Иванович повез г-жу Шнеерсон в Милан. Причем не как обычно на распродажу, а прямо-таки в сезон.

Заходит наша семейная пара в модный бутик. Ольга Сергеевна налегке, а Иван Иванович на изрядном «тяжеляке». Его давят бесконечные пакеты и страх окончательной суммы.

— Я сумку, и всё.

Сумку выбрали быстро. Иван Иванович протянул карту и паспорт для оформления Tax free.

Русскоязычный продавец покопался в компьютере и отрубил г-ну Шнеерсону голову:

— Ну как вам покупки, которые вы сделали в сентябре? Всё понравилось?

Голова Ивана Ивановича покатилась из магазина, но на ее месте, к несчастью, выросла новая, и прямо на нее смотрели красные бесчувственные окуляры Терминатора Т-800 по имени Ольга Сергеевна.

— А я не знала, что ты был в Милане в сентябре!

Иван Иванович проглотил утюг, пакеты стали в десять раз тяжелее, мозг отчаянно пытался найти выход. Выход был найден в молчании, прерванном вопросом Т-800 продавцу:

— Вы ничего не путаете?

Г-н Шнеерсон читал про йогов, передачу мыслей, и вообще, смотрел «Матрицу», как там граф Калиостро ложки гнул. Он собрал все свои извилины в копье и метнул его в мозг продавцу. Оно со свистом пролетело в пустой голове исполнительного товарища, который сдал Ивана Ивановича со всеми органами:

— Нет, нет, у нас же система. Вот, был 16 сентября, купил две женские сумки.

Утюг в животе заботливого любовника начал медленно, но верно нагреваться.

— Какая прелесть! Если я не ошибаюсь, в сентябре ты летал с партнерами в Осло.

Изнутри г-на Шнеерсона запахло жареным. Как, впрочем, и снаружи.

— Хотел сделать тебе сюрприз и заехал, пока были распродажи, чтобы купить подарки на Новый год тебе и Сереже (сын). Ну и стыдно стало, что экономлю, не стал рассказывать.

Смотреть на Ивана Ивановича было очень больно. Он из последних сил играл человека, стыдящегося своей жадности. В сентябре он и правда был в Милане, и правда из жадности. Одна из его пассий была выгуляна по бутикам, так как в балансе г-на Шнеерсона на ее имени значился zero.

— Ванечка, как трогательно, что ты настолько заранее озаботился.

Иван Иванович выдохнул. Ольга Сергеевна вдохнула:

— У меня только один вопрос, а зачем Сереже на Новый год женская сумка?

Остывающий утюг вновь раскалился.

— Я ее Оле купил (девушка сына).

— Ты же ее ненавидишь. И где они сейчас, эти щедрые подарки?

— В офисе, и, кстати, это, конечно, только один из подарков. Просто безделушка.

Счет Ивана Ивановича был большой, но очень чувствительный. Как и сердце. Оба в этот момент расчувствовались.

— Ванечка, Новый год в этом году для тебя настает сразу как мы вернемся, практически в Аэропорту. Чего ждать? Молодой человек, а покажите, пожалуйста, какие именно сумки купил мой муж.

— Одной уже нет, а вторая вот. Последняя, кстати, — пустоголовый продавец продолжил сотрудничать с полицией и указал на какой-то зеленоватый кошмар.

— А такую сумку ты кому купил, мне или Оле? — спросил Терминатор, внимательно изучая болотного цвета изделие.

Сумка была не только бездарна, но, как говорят, чуть менее чем самая дешевая в данном магазине. Именно сумки Иван Иванович купил тогда сам, как бы сюрпризом, пока его временное развлечение грабило Габану.

— Оле, — прожевал (промямлил) Иван Иванович.

— Хорошего ты мнения о ее вкусе, интересно, что ты мне купил. Спасибо, пойдем.

Из Милана семейная пара должна была поехать во Флоренцию и потом домой в Петербург. Ивану Ивановичу вживили чип и посадили на цепь сразу при выходе из бутика.

Он вырвался только в туалет, набрал помощницу и сказал срочно позвонить в бутик, визитку он взял, найти идиота продавца, отложить чертову зеленую сумку, прилететь в Милан, купить ее и еще одну на выбор помощницы, но подороже, снять все бирки и чеки, срочно вернуться и положить всё это ему в шкаф в офисе.

Ошалевшая помощница видела и слышала всякое, но такое несоответствие мышиного писка своего шефа и сути вопроса она понять не могла. Тем не менее утром следующего дня рванула в Милан и исполнила все указания.

28 ноября, в Новый год, Иван Иванович вручил своей жене темно-синюю сумку, внутри которой лежали серьги с сапфирами. Большими незапланированными сапфирами. Также он передал Сереже сумку для Оли и конверт самому сыну. Ольга Сергеевна еще раз внимательно посмотрела на безвкусный подарок Оле и скептически покачала головой.

Вечером Т-800 примерил серьги.

— Дорого?

— Ну да… — взгрустнул Иван Иванович.

— За всё, Ванечка, нужно платить, особенно за доброе сердце… пороки и слабости. Хотя не могу не оценить твою находчивость и оперативность. Знаешь, я тобой просто восхищаюсь. Ведь можешь, когда хочешь, все очень быстро решить.

Утюг начал оживать, слюна застряла в горле, так как Иван Иванович боялся ее слишком громко проглотить. Он не понимал одного. Кто же его предал…

— Думаешь, кто тебя сдал? Не переживай. Ну не бывает двух зеленых сумок с абсолютно одинаковыми царапинами. Прости, не бывает, — сказала с доброй улыбкой умная женщина.

Восхищению и раскаянью Ивана Ивановича не было предела

45

Ссылка

Несколько баек про актрису Яблочкину...

46

Читаю сейчас Марту Кетро"Как поймать девочку ". Понравился текст...

Ноябрь среднего возраста

Люди во всём мире боятся войны, терроризма и кризиса, но в России, кажется, есть более сильный страх: все мы боимся осени. Точней, ноября, той его части, когда деревья уже стоят голые, солнца нет, а снег, который добавил бы света и покоя, ещё не выпал. Ничего мрачней природа пока не выдумала — глухие оттенки серого, коричневого, чернота разной глубины и дождь. Золотые листья давно сгнили, а до разноцветных радостей Нового года — витрин в мишуре, фонариков и корпоративов с пьяными дед морозами — ещё минимум месяц. Сколько ни уговаривай себя, что уже скоро, уже вот-вот, безысходность проглядывает в каждой мелочи: в потерянных перчатках, промокших ногах и в заднем стекле автобуса, ушедшего из-под носа.

Более всего эти первые недели ноября напоминают кризис среднего возраста. Когда не только лето отшумело, но и золотые яблоки зрелости перележали и сморщились. Тебе неудобно в собственном теле, как в отсыревшем пальто, ты будто сам себе не равен, настолько не соответствуешь своим ожиданиям от «состоявшейся личности». А до старости, которая убелит сединами, принесёт ровную душу и мудрость, всё извинит и спишет — до неё десятилетия, и совершенно непонятно, как продержаться.

Но зря что ли мы каждый год переживаем это сошествие в тоску — научились за жизнь справляться, у каждого из нас припасены факелы, разгоняющие темноту, или хотя бы маленькие свечки. Если не удаётся улететь в тёплые края, чтобы пересидеть до снега, а то и до весны, приходится как-то обживать свои бездны.

Женщины покупают шёлк для ласки и кашемир для нежности. Пекут шарлотку, чтобы не пропали последние яблоки и в доме пахло корицей. Варят глинтвейн по секретным бабушкиным рецептам, которые придумывают на ходу. И носят вишнёвое, ярко-синее, рыжее — какое угодно, лишь бы расцвечивать сумерки.

Коты работают на пределе возможностей, мурлычут, как холодильники, пушатся, отращивают животики и валяются в разнузданных позах, гармонизируя пространство.

Мужчины по-ремарковски поднимают воротники и заводят маленькие фляжки из стали и кожи, в них плещется чёрный ром на чёрный день — чтобы вспоминать иногда море, пиратскую вольницу и четыре звезды Южного Креста, которые не видел никогда.

И постепенно корабли находят дорогу в порт по запаху шарлотки, а женщины узнают своих мужчин по опасному блеску в глазах и красной бандане.

И поздняя осень для тебя становится приключением, детективом в стиле нуар или угольным рисунком: темновато, но стильно. А зрелость — не время, когда начинаешь быстрее стареть, а будто огромный дом, обжитой, надёжный, со множеством комнат и сюрпризов. Открытый для гостей, но защищённый от чужаков; натопленный, но не душный; безопасный, но не скучный, потому что в нём много памяти, секретов, любви, а также усердный кот (или собака, если хочешь).

А потом однажды проснёшься утром, а за окном свет, серебро, и мир изменился. Снег выпал, вот и всё, мы пережили. Скоро на площади поставят ёлку до неба, побежишь к ней, с каждым шагом становясь всё моложе, всё меньше и легче, и вот ты уже маленький, а над тобой огоньки.

47

Ссылка

Из жж Елены Михалковрй...фантастика..

48

Очень понравилась история о сестре Фаины Раневской
Ссылка

49

127 лет назад родился Константин Георгиевич Паустовский.

Константин Паустовский. «Телеграмма»
Октябрь был на редкость холодный, ненастный. Тесовые крыши почернели.

Спутанная трава в саду полегла, и все доцветал и никак не мог доцвесть и осыпаться один только маленький подсолнечник у забора.

Над лугами тащились из-за реки, цеплялись за облетевшие ветлы рыхлые тучи. Из них назойливо сыпался дождь.

По дорогам уже нельзя было ни пройти, ни проехать, и пастухи перестали гонять в луга стадо.

Пастуший рожок затих до весны. Катерине Петровне стало еще труднее вставать по утрам и видеть все то же: комнаты, где застоялся горький запах нетопленных печей, пыльный «Вестник Европы», пожелтевшие чашки на столе, давно не чищенный самовар и картины на стенах. Может быть, в комнатах было слишком сумрачно, а в глазах Катерины Петровны уже появилась темная вода, или, может быть, картины потускнели от времени, но на них ничего нельзя было разобрать. Катерина Петровна только по памяти знала, что вот эта – портрет ее отца, а вот эта – маленькая, в золотой раме – подарок Крамского, эскиз к его «Неизвестной». Катерина Петровна доживала свой век в старом доме, построенном ее отцом – известным художником.

В старости художник вернулся из Петербурга в свое родное село, жил на покое и занимался садом. Писать он уже не мог: дрожала рука, да и зрение ослабло, часто болели глаза.

Дом был, как говорила Катерина Петровна, «мемориальный». Он находился под охраной областного музея. Но что будет с этим домом, когда умрет она, последняя его обитательница, Катерина Петровна не знала. А в селе – называлось оно Заборье – никого не было, с кем бы можно было поговорить о картинах, о петербургской жизни, о том лете, когда Катерина Петровна жила с отцом в Париже и видела похороны Виктора Гюго.

Не расскажешь же об этом Манюшке, дочери соседа, колхозного сапожника, – девчонке, прибегавшей каждый день, чтобы принести воды из колодца, подмести полы, поставить самовар.

Катерина Петровна дарила Манюшке за услуги сморщенные перчатки, страусовые перья, стеклярусную черную шляпу.

– На что это мне? – хрипло спрашивала Манюшка и шмыгала носом. – Тряпичница я, что ли?

– А ты продай, милая, – шептала Катерина Петровна. Вот уже год, как она ослабела и не могла говорить громко. – Ты продай.

– Сдам в утиль, – решала Манюшка, забирала все и уходила.

Изредка заходил сторож при пожарном сарае – Тихон, тощий, рыжий. Он еще помнил, как отец Катерины Петровны приезжал из Петербурга, строил дом, заводил усадьбу.

Тихон был тогда мальчишкой, но почтение к старому художнику сберег на всю жизнь. Глядя на его картины, он громко вздыхал:

– Работа натуральная!

Тихон хлопотал часто без толку, от жалости, но все же помогал по хозяйству: рубил в саду засохшие деревья, пилил их, колол на дрова. И каждый раз, уходя, останавливался в дверях и спрашивал:

– Не слышно, Катерина Петровна, Настя пишет чего или нет?

Катерина Петровна молчала, сидя на диване – сгорбленная, маленькая, – и всё перебирала какие-то бумажки в рыжем кожаном ридикюле. Тихон долго сморкался, топтался у порога.

– Ну что ж, – говорил он, не дождавшись ответа. – Я, пожалуй, пойду, Катерина Петровна.

– Иди, Тиша, – шептала Катерина Петровна. – Иди, бог с тобой!

Он выходил, осторожно прикрыв дверь, а Катерина Петровна начинала тихонько плакать. Ветер свистел за окнами в голых ветвях, сбивал последние листья. Керосиновый ночник вздрагивал на столе. Он был, казалось, единственным живым существом в покинутом доме, – без этого слабого огня Катерина Петровна и не знала бы, как дожить до утра.

Ночи были уже долгие, тяжелые, как бессонница. Рассвет все больше медлил, все запаздывал и нехотя сочился в немытые окна, где между рам еще с прошлого года лежали поверх ваты когда-то желтые осенние, а теперь истлевшие и черные листья.

Настя, дочь Катерины Петровны и единственный родной человек, жила далеко, в Ленинграде. Последний раз она приезжала три года назад.

Катерина Петровна знала, что Насте теперь не до нее, старухи. У них, у молодых, свои дела, свои непонятные интересы, свое счастье. Лучше не мешать. Поэтому Катерина Петровна очень редко писала Насте, но думала о ней все дни, сидя на краешке продавленного дивана так тихо, что мышь, обманутая тишиной, выбегала из-за печки, становилась на задние лапки и долго, поводя носом, нюхала застоявшийся воздух.

Писем от Насти тоже не было, но раз в два-три месяца веселый молодой почтарь Василий приносил Катерине Петровне перевод на двести рублей. Он осторожно придерживал Катерину Петровну за руку, когда она расписывалась, чтобы не расписалась там, где не надо.

Василий уходил, а Катерина Петровна сидела, растерянная, с деньгами в руках. Потом она надевала очки и перечитывала несколько слов на почтовом переводе. Слова были все одни и те же: столько дел, что нет времени не то что приехать, а даже написать настоящее письмо.

Катерина Петровна осторожно перебирала пухлые бумажки. От старости она забывала, что деньги эти вовсе не те, какие были в руках у Насти, и ей казалось, что от денег пахнет Настиными духами.

Как-то, в конце октября, ночью, кто-то долго стучал в заколоченную уже несколько лет калитку в глубине сада.

Катерина Петровна забеспокоилась, долго обвязывала голову теплым платком, надела старый салоп, впервые за этот год вышла из дому. Шла она медленно, ощупью. От холодного воздуха разболелась голова. Позабытые звезды пронзительно смотрели на землю. Палые листья мешали идти.

Около калитки Катерина Петровна тихо спросила:

– Кто стучит?

Но за забором никто не ответил.

– Должно быть, почудилось, – сказала Катерина Петровна и побрела назад.

Она задохнулась, остановилась у старого дерева, взялась рукой за холодную, мокрую ветку и узнала: это был клен. Его она посадила давно, еще девушкой-хохотушкой, а сейчас он стоял облетевший, озябший, ему некуда было уйти от этой бесприютной, ветреной ночи.

Катерина Петровна пожалела клен, потрогала шершавый ствол, побрела в дом и в ту же ночь написала Насте письмо.

«Ненаглядная моя, – писала Катерина Петровна. – Зиму эту я не переживу. Приезжай хоть на день. Дай поглядеть на тебя, подержать твои руки. Стара я стала и слаба до того, что тяжело мне не то что ходить, а даже сидеть и лежать, – смерть забыла ко мне дорогу. Сад сохнет – совсем уж не тот, – да я его и не вижу. Нынче осень плохая. Так тяжело; вся жизнь, кажется, не была такая длинная, как одна эта осень».

Манюшка, шмыгая носом, отнесла это письмо на почту, долго засовывала его в почтовый ящик и заглядывала внутрь, – что там? Но внутри ничего не было видно – одна жестяная пустота.

Настя работала секретарем в Союзе художников. Работы было много. Устройство выставок, конкурсов – все это проходило через ее руки.

Письмо от Катерины Петровны Настя получила на службе. Она спрятала его в сумочку, не читая, – решила прочесть после работы. Письма Катерины Петровны вызывали у Насти вздох облегчения: раз мать пишет – значит, жива. Но вместе с тем от них начиналось глухое беспокойство, будто каждое письмо было безмолвным укором.

После работы Насте надо было пойти в мастерскую молодого скульптора Тимофеева, посмотреть, как он живет, чтобы доложить об этом правлению Союза. Тимофеев жаловался на холод в мастерской и вообще на то, что его затирают и не дают развернуться.

На одной из площадок Настя достала зеркальце, напудрилась и усмехнулась, – сейчас она нравилась самой себе. Художники звали ее Сольвейг за русые волосы и большие холодные глаза.

Открыл сам Тимофеев – маленький, решительный, злой. Он был в пальто. Шею он замотал огромным шарфом, а на его ногах Настя заметила дамские фетровые боты.

– Не раздевайтесь, – буркнул Тимофеев. – А то замерзнете. Прошу!

Он провел Настю по темному коридору, поднялся вверх на несколько ступеней и открыл узкую дверь в мастерскую.

Из мастерской пахнуло чадом. На полу около бочки с мокрой глиной горела керосинка. На станках стояли скульптуры, закрытые сырыми тряпками. За широким окном косо летел снег, заносил туманом Неву, таял в ее темной воде. Ветер посвистывал в рамках и шевелил на полу старые газеты.

– Боже мой, какой холод! – сказала Настя, и ей показалось, что в мастерской еще холоднее от белых мраморных барельефов, в беспорядке развешанных по стенам.

– Вот, полюбуйтесь! – сказал Тимофеев, пододвигая Насте испачканное глиной кресло. – Непонятно, как я еще не издох в этой берлоге. А у Першина в мастерской от калориферов дует теплом, как из Сахары.

– Вы не любите Першина? – осторожно спросила Настя.

– Выскочка! – сердито сказал Тимофеев. – Ремесленник! У его фигур не плечи, а вешалки для пальто. Его колхозница – каменная баба в подоткнутом фартуке. Его рабочий похож на неандертальского человека. Лепит деревянной лопатой. А хитер, милая моя, хитер, как кардинал!

– Покажите мне вашего Гоголя, – попросила Настя, чтобы переменить разговор.

– Перейдите! – угрюмо приказал скульптор. – Да нет, не туда! Вон в тот угол. Так!

Он снял с одной из фигур мокрые тряпки, придирчиво осмотрел ее со всех сторон, присел на корточки около керосинки, грея руки, и сказал:

– Ну вот он, Николай Васильевич! Теперь прошу!

Настя вздрогнула. Насмешливо, зная ее насквозь, смотрел на нее остроносый сутулый человек. Настя видела, как на его виске бьется тонкая склеротическая жилка.

«А письмо-то в сумочке нераспечатанное, – казалось, говорили сверлящие гоголевские глаза. – Эх ты, сорока!»

– Ну что? – опросил Тимофеев. – Серьезный дядя, да?

– Замечательно! – с трудом ответила Настя. – Это действительно превосходно.

Тимофеев горько засмеялся.

– Превосходно, – повторил он. – Все говорят: превосходно. И Першин, и Матьящ, и всякие знатоки из всяких комитетов. А толку что? Здесь – превосходно, а там, где решается моя судьба как скульптора, там тот же Першин только неопределенно хмыкнет – и готово. А Першин хмыкнул – значит, конец!… Ночи не спишь! – крикнул Тимофеев и забегал по мастерской, топая ботами. – Ревматизм в руках от мокрой глины. Три года читаешь каждое слово о Гоголе. Свиные рыла снятся!

Тимофеев поднял со стола груду книг, потряс ими в воздухе и с силой швырнул обратно. Со стола полетела гипсовая пыль.

– Это все о Гоголе! – сказал он и вдруг успокоился. – Что? Я, кажется, вас напугал? Простите, милая, но, ей-богу, я готов драться.

– Ну что ж, будем драться вместе, – сказал Настя и встала.

Тимофеев крепко пожал ей руку, и она ушла с твердым решением вырвать во что бы то ни стало этого талантливого человека из безвестности.

Настя вернулась в Союз художников, прошла к председателю и долго говорила с ним, горячилась, доказывала, что нужно сейчас же устроить выставку работ Тимофеева. Председатель постукивал карандашом по столу, что-то долго прикидывал и в конце концов согласился.

Настя вернулась домой, в свою старинную комнату на Мойке, с лепным золоченым потолком, и только там прочла письмо Катерины Петровны.

– Куда там сейчас ехать! – сказала она и встала. – Разве отсюда вырвешься!

Она подумала о переполненных поездах, пересадке на узкоколейку, тряской телеге, засохшем саде, неизбежных материнских слезах, о тягучей, ничем не скрашенной скуке сельских дней – и положила письмо в ящик письменного стола.

Две недели Настя возилась с устройством выставки Тимофеева.

Несколько раз за это время она ссорилась и мирилась с неуживчивым скульптором. Тимофеев отправлял на выставку свои работы с таким видом, будто обрекал их на уничтожение.

– Ни черта у вас не получится, дорогая моя, – со злорадством говорил он Насте, будто она устраивала не его, а свою выставку. – Зря я только трачу время, честное слово.

Настя сначала приходила в отчаяние и обижалась, пока не поняла, что все эти капризы от уязвленной гордости, что они наигранны и в глубине души Тимофеев очень рад своей будущей выставке.

Выставка открылась вечером. Тимофеев злился и говорил, что нельзя смотреть скульптуру при электричестве.

– Мертвый свет! – ворчал он. – Убийственная скука! Керосин и то лучше.

– Какой же свет вам нужен, невозможный вы тип? – вспылила Настя.

– Свечи нужны! Свечи! – страдальчески закричал Тимофеев. – Как же можно Гоголя ставить под электрическую лампу. Абсурд!

Нa открытии были скульпторы, художники. Непосвященный, услышав разговоры скульпторов, не всегда мог бы догадаться, хвалят ли они работы Тимофеева или ругают. Но Тимофеев понимал, что выставка удалась.

Седой вспыльчивый художник подошел к Насте и похлопал ее по руке:

– Благодарю. Слышал, что это вы извлекли Тимофеева на свет божий. Прекрасно сделали. А то у нас, знаете ли, много болтающих о внимании к художнику, о заботе и чуткости, а как дойдет до дела, так натыкаешься на пустые глаза. Еще раз благодарю!

Началось обсуждение. Говорили много, хвалили, горячились, и мысль, брошенная старым художником о внимании к человеку, к молодому незаслуженно забытому скульптору, повторялась в каждой речи.

Тимофеев сидел нахохлившись, рассматривал паркет, но все же искоса поглядывал на выступающих, не зная, можно ли им верить или пока еще рано.

В дверях появилась курьерша из Союза – добрая и бестолковая Даша. Она делала Насте какие-то знаки. Настя подошла к ней, и Даша, ухмыляясь, подала ей телеграмму.

Настя вернулась на свое место, незаметно вскрыла телеграмму, прочла и ничего не поняла:

«Катя помирает. Тихон».

«Какая Катя? – растерянно подумала Настя. – Какой Тихон? Должно быть, это не мне».

Она посмотрела на адрес: нет, телеграмма была ей. Тогда только она заметила тонкие печатные буквы на бумажной ленте: «Заборье».

Настя скомкала телеграмму и нахмурилась. Выступал Перший.

– В наши дни, – говорил он, покачиваясь и придерживая очки, – забота о человеке становится той прекрасной реальностью, которая помогает нам расти и работать. Я счастлив отметить в нашей среде, в среде скульпторов и художников, проявление этой заботы. Я говорю о выставке работ товарища Тимофеева. Этой выставкой мы целиком обязаны – да не в обиду будет сказано нашему руководству – одной из рядовых сотрудниц Союза, нашей милой Анастасии Семеновне.

Перший поклонился Насте, и все зааплодировали. Аплодировали долго. Настя смутилась до слез.

Кто-то тронул ее сзади за руку. Это был старый вспыльчивый художник.

– Что? – спросил он шепотом и показал глазами на скомканную в руке Насти телеграмму. – Ничего неприятного?

– Нет, – ответила Настя. – Это так… От одной знакомой…

– Ага! – пробормотал старик и снова стал слушать Першина.

Все смотрели на Першина, но чей-то взгляд, тяжелый и пронзительный, Настя все время чувствовала на себе и боялась поднять голову. «Кто бы это мог быть? – подумала она. – Неужели кто-нибудь догадался? Как глупо. Опять расходились нервы».

Она с усилием подняла глаза и тотчас отвела их: Гоголь смотрел на нее, усмехаясь. На его виске как будто тяжело билась тонкая склеротическая жилка. Насте показалось, что Гоголь тихо сказал сквозь стиснутые зубы: – «Эх, ты!»

Настя быстро встала, вышла, торопливо оделась внизу и выбежала на улицу.

Валил водянистый снег. На Исаакиевском соборе выступила серая изморозь. Хмурое небо все ниже опускалось на город, на Настю, на Неву.

«Ненаглядная моя, – вспомнила Настя недавнее письмо. – Ненаглядная!»

Настя села на скамейку в сквере около Адмиралтейства и горько заплакала. Снег таял на лице, смешивался со слезами.

Настя вздрогнула от холода и вдруг поняла, что никто ее так не любил, как эта дряхлая, брошенная всеми старушка, там, в скучном Заборье.

«Поздно! Маму я уже не увижу», – сказала она про себя и вспомнила, что за последний год она впервые произнесла это детское милое слово – «мама».

Она вскочила, быстро пошла против снега, хлеставшего в лицо.

«Что ж что, мама? Что? – думала она, ничего не видя. – Мама! Как же это могло так случиться? Ведь никого же у меня в жизни нет. Нет и не будет роднее. Лишь бы успеть, лишь бы она увидела меня, лишь бы простила».

Настя вышла на Невский проспект, к городской станции железных дорог.

Она опоздала. Билетов уже не было.

Настя стояла около кассы, губы у нее дрожали, она не могла говорить, чувствуя, что от первого же сказанного слова она расплачется навзрыд.

Пожилая кассирша в очках выглянула в окошко.

– Что с вами, гражданка? – недовольно спросила она.

– Ничего, – ответила Настя. – У меня мама… Настя повернулась и быстро пошла к выходу.

– Куда вы? – крикнула кассирша. – Сразу надо было сказать. Подождите минутку.

В тот же вечер Настя уехала. Всю дорогу ей казалось, что «Красная стрела» едва тащится, тогда как поезд стремительно мчался сквозь ночные леса, обдавая их паром и оглашая протяжным предостерегающим криком.

…Тихон пришел на почту, пошептался с почтарем Василием, взял у него телеграфный бланк, повертел его и долго, вытирая рукавом усы, что-то писал на бланке корявыми буквами. Потом осторожно сложил бланк, засунул в шапку и поплелся к Катерине Петровне.

Катерина Петровна не вставала уже десятый день. Ничего не болело, но обморочная слабость давила на грудь, на голову, на ноги, и трудно было вздохнуть.

Манюшка шестые сутки не отходила от Катерины Петровны. Ночью она, не раздеваясь, спала на продавленном диване. Иногда Манюшке казалось, что Катерина Петровна уже не дышит. Тогда она начинала испуганно хныкать и звала: живая?

Катерина Петровна шевелила рукой под одеялом, и Манюшка успокаивалась.

В комнатах с самого утра стояла по углам ноябрьская темнота, но было тепло. Манюшка топила печку. Когда веселый огонь освещал бревенчатые стены, Катерина Петровна осторожно вздыхала – от огня комната делалась уютной, обжитой, какой она была давным-давно, еще при Насте. Катерина Петровна закрывала глаза, и из них выкатывалась и скользила по желтому виску, запутывалась в седых волосах одна-единственная слезинка.

Пришел Тихон. Он кашлял, сморкался и, видимо, был взволнован.

– Что, Тиша? – бессильно спросила Катерина Петровна.

– Похолодало, Катерина Петровна! – бодро сказал Тихон и с беспокойством посмотрел на свою шапку. – Снег скоро выпадет. Оно к лучшему. Дорогу морозцем собьет – значит, и ей будет способнее ехать.

– Кому? – Катерина Петровна открыла глаза и сухой рукой начала судорожно гладить одеяло.

– Да кому же другому, как не Настасье Семеновне, – ответил Тихон, криво ухмыляясь, и вытащил из шапки телеграмму. – Кому, как не ей.

Катерина Петровна хотела подняться, но не смогла, снова упала на подушку.

– Вот! – сказал Тихон, осторожно развернул телеграмму и протянул ее Катерине Петровне.

Но Катерина Петровна ее не взяла, а все так же умоляюще смотрела на Тихона.

– Прочти, – сказала Манюшка хрипло. – Бабка уже читать не умеет. У нее слабость в глазах.

Тихон испуганно огляделся, поправил ворот, пригладил рыжие редкие волосы и глухим, неуверенным голосом прочел: «Дожидайтесь, выехала. Остаюсь всегда любящая дочь ваша Настя».

– Не надо, Тиша! – тихо сказала Катерина Петровна. – Не надо, милый. Бог с тобой. Спасибо тебе за доброе слово, за ласку.

Катерина Петровна с трудом отвернулась к стене, потом как будто уснула.

Тихон сидел в холодной прихожей на лавочке, курил, опустив голову, сплевывал и вздыхал, пока не вышла Манюшка и не поманила в комнату Катерины Петровны.

Тихон вошел на цыпочках и всей пятерней отер лицо. Катерина Петровна лежала бледная, маленькая, как будто безмятежно уснувшая.

– Не дождалась, – пробормотал Тихон. – Эх, горе ее горькое, страданье неписаное! А ты смотри, дура, – сказал он сердито Манюшке, – за добро плати добром, не будь пустельгой… Сиди здесь, а я сбегаю в сельсовет, доложу.

Он ушел, а Манюшка сидела на табурете, подобрав колени, тряслась и смотрела не отрываясь на Катерину Петровну.

Хоронили Катерину Петровну на следующий день. Подморозило. Выпал тонкий снежок. День побелел, и небо было сухое, светлое, но серое, будто над головой протянули вымытую, подмерзшую холстину. Дали за рекой стояли сизые. От них тянуло острым и веселым запахом снега, схваченной первым морозом ивовой коры.

На похороны собрались старухи и ребята. Гроб на кладбище несли Тихон, Василий и два брата Малявины – старички, будто заросшие чистой паклей. Манюшка с братом Володькой несла крышку гроба и не мигая смотрела перед собой.

Кладбище было за селом, над рекой. На нем росли высокие, желтые от лишаев вербы.

По дороге встретилась учительница. Она недавно приехала из областного города и никого еще в Заборье не знала.

– Учителька идет, учителька! – зашептали мальчишки.

Учительница была молоденькая, застенчивая, сероглазая, совсем еще девочка. Она увидела похороны и робко остановилась, испуганно посмотрела на маленькую старушку в гробу. На лицо старушки падали и не таяли колкие снежинки. Там, в областном городе, у учительницы осталась мать – вот такая же маленькая, вечно взволнованная заботами о дочери и такая же совершенно седая.

Учительница постояла и медленно пошла вслед за гробом. Старухи оглядывались на нее, шептались, что вот, мол, тихая какая девушка и ей трудно будет первое время с ребятами – уж очень они в Заборье самостоятельные и озорные.

Учительница наконец решилась и спросила одну из старух, бабку Матрену:

– Одинокая, должно быть, была эта старушка?

– И-и, мила-ая, – тотчас запела Матрена, – почитай что совсем одинокая. И такая задушевная была, такая сердечная. Все, бывало, сидит и сидит у себя на диванчике одна, не с кем ей слова сказать. Такая жалость! Есть у нее в Ленинграде дочка, да, видно, высоко залетела. Так вот и померла без людей, без сродственников.

На кладбище гроб поставили около свежей могилы. Старухи кланялись гробу, дотрагивались темными руками до земли. Учительница подошла к гробу, наклонилась и поцеловала Катерину Петровну в высохшую желтую руку. Потом быстро выпрямилась, отвернулась и пошла к разрушенной кирпичной ограде.

За оградой, в легком перепархивающем снегу лежала любимая, чуть печальная, родная земля.

Учительница долго смотрела, слушала, как за ее спиной переговаривались старики, как стучала по крышке гроба земля и далеко по дворам кричали разноголосые петухи – предсказывали ясные дни, легкие морозы, зимнюю тишину.

В Заборье Настя приехала на второй день после похорон. Она застала свежий могильный холм на кладбище – земля на нем смерзлась комками – и холодную темную комнату Катерины Петровны, из которой, казалось, жизнь ушла давным-давно.

В этой комнате Настя проплакала всю ночь, пока за окнами не засинел мутный и тяжелый рассвет.

Уехала Настя из Заборья крадучись, стараясь, чтобы ее никто не увидел и ни о чем не расспрашивал. Ей казалось, что никто, кроме Катерины Петровны, не мог снять с нее непоправимой вины, невыносимой тяжести.

50

С Днём Медика меня) Эх, не люблю я готовить...а то вышла бы замуж за доктора.

Как приворожить доктора😎

Фирочке Хаймович таки очень сильно повезло. Вы будете смеяться, но она наконец вышла замуж. Нет, сначала ей, конечно, не то, чтобы не везло, сначала Фирочку Хаймович никто за невесту не считал. Когда выдавали замуж ее двоюродную сестру Хасю и пришло время бросать букет невесты, Фирочка даже не подняла свой тухес от стула и продолжала кушать куриную ножку.

— Ай, я вас умоляю, мне почти сорок и за всё это время если мужчины и смотрели на меня, то только за спросить, сколько стоит эти биточки.

Фирочка работала в столовой камвольной фабрики и таки знала за биточки всё, включая цену.

Фирочка жила со своей мамой Броней Яковлевной и швейной машинкой, которая все равно не работала. Хотя Броня Яковлевна тоже не работала. Из работающих во всей квартире была только Фирочка.

И все бы продолжалось так, как оно есть, если бы Фирочке не повезло.

И ей таки так повезло, что все не понимали, как. Фирочка вышла замуж не за какого-то гоцн-поцн с рынка, а за настоящего доктора в белом халате и золотом пенсне. Доктора звали Самуил Абрамович Шварц, но Фирочка звала его Муля, и он откликался.

За этим доктором до Фирички целых пять лет охотились все более или менее приличные незамужние невесты и даже Роза Шуйт вздыхала о нем высокой грудью, а Розе Шуйт таки есть чем вздыхать, чтоб вы себе там ни думали.

Одним словом, пока все портили себе нервы и хотели сделать себе личную жизнь, эту жизнь сделала себе Фирочка Хаймович, невысокая полная девушка тридцати семи лет с незавидной жилплощадью и двумя табуретками имущества. И кто бы мог подумать!

Вы меня, конечно спросите, как эта самая Фирочка смогла сделать всем больную голову, а себе семейную радость? Так я вам отвечу, как Фирочка смогла сделать всем беременную голову, а себе семейную радость. Я вам, конечно же, отвечу. И я знаю, что я вам отвечу правду, а вы можете думать себе, что хочите.

Однажды доктор Шварц зашел к Фирочке по поводу сердца. Не ее сердца, а сердца Брони Яковлевны, ее мамы, которая не работала, как и их швейная машинка. У мамы немного схватило сердце, а доктор Шварц пришел ее лечить по линии горполиклиники. Но получилось, что он пришел за мамино сердце, а получил Фирочкино. Когда доктор Шварц зашел с жары потный, как портовой грузчик, снял свою белую шляпу и выписал маме валокордин, Фирочка предложила ему холодный красный борщ, которые вы все называете свекольник, и за это название моя бабушка побила бы вас вениками и не давала бы плакать.

Но если вы хотите так его называть, делайте, что хочите, можно подумать, мне есть за это дело.

Так вот, Фирочка накормила красным борщом доктора. И доктор понял, что это то, что он искал всю свою докторскую жизнь. В смысле, это холодный красный борщ и Фирочка. И когда он вытер рот салфеткой, он захотел жениться на Фирочке и стал ходить к ней с цветами и крепдешиновыми платьями в подарок.

Фирочка не то, чтобы ломалась, в ее возрасте это смешнее цирка, поэтому согласилась и теперь ей завидует даже Роза Шуйт, не смотря на объемы и томные вздохи.

Ну, так вы хочите узнать что за такой красный борщ давала Фирочка доктору? Ну, так я вам расскажу. Можете тоже приготовить и сделать себе счастливую жизнь, главное будьте здоровы и вовремя кушайте.

Вам нужна ботва. Берете буряк, отрезаете ботву, и она у вас есть. Положите ее в сторону, а сами помойте под проточной водой сам буряк, поставьте вариться в каструльке. Когда сварится, очистите от кожуры и натрите на терке. Главное не выливайте отвар, надо процедить его через марлю и пусть себе остывает молча.

Пока вы трете буряк, сварите яйца вкрутую. Потом очистите и нарежьте кубиками.

Промываем и нарезаем перышками ботву, которая до этого была в стороне.

Нарезаем свежие огурцы, зеленый лук и укроп.

Когда все уже готово, смешиваем все это вместе: буряк, яйца, зелень, ботву, огурцы. Солим, перчим, не стесняемся.

Потом все проще некуда. Положили ложкой по тарелкам получившееся и залили холодным отваром, в который предварительно выжали лимон.

Кладем в каждую тарелочку сметанку, нарезаем черный хлебушек и ждем подходящего доктора, чтобы осчастливить его этим вот покушать и личной жизнью. И чтоб вы мне были здоровы.

© А Гутин.


Вы здесь » Унесённые ветром » Литература » Маленькая литература (рассказы)